Дон Кихот. Часть 2 - Страница 24


К оглавлению

24

– Я возьму лучше жеребят, – ответил Санчо, – потому что еще неизвестно, будет ли стоить еще внимания добыча от первого приключения.

С этими словами они выехали из лесу и очутились около трех поселянок. Дон-Кихот окинул взглядом всю тобозскую дорогу, но, видя только этих трех крестьянок, он смутился и спросил у Санчо, не оставил ли он дам за городом.

– Как за городом? – вскричал Санчо. – Разве у вашей милости глаза назади? Разве вы не видите тех, которые приближаются к нам, сияя, как полуденное солнце?

– Я вижу, Санчо, только трех крестьянок на трех ослицах, – ответил Дон-Кихот.

– С нами крестная сила! – возразил Санчо. – Возможно ли, чтоб три иноходца, или как их там называют, белые, как снег, казались вам ослицами? Клянусь Богом! я вырвал бы себе бороду, если б это была правда.

– Да уверяю тебя, друг Санчо, – возразил Дон-Кихот, – что это так же верно, что это ослицы или ослы, как то, что я Дон-Кихот, а ты Санчо Панса. По крайней мере, мне так кажется.

– Молчите, господин! – вскричал Санчо Панса. – Не говорите таких вещей, а протрите глаза и подите, приветствуйте даму ваших мыслей, которая здесь, около вас.

С этими словами он подъехал к трем поселянкам, и, соскочив с своего осла, взял за недоуздок осла первой из них, потом, опустившись на оба колена, вскричал:

– Царица, принцесса и герцогиня красоты! Да будет ваше высокомерное величие так великодушно, чтобы милостиво допустить и благосклонно принять этого покоренного вами рыцаря, который стоит там, как каменное изваяние, смущенный, бледный и бездыханный оттого, что видит себя в вашем великолепном присутствии. Я Санчо Панса, его оруженосец, а он беглый и бродячий рыцарь Дон-Кихот Ламанчский, иначе называемый Рыцарем Печального Образа.

В эту минуту Дон-Кихот уже бросился на колени рядом с Санчо и растерянным, смущенным взглядом глядел на ту, которую Санчо называл царицей и госпожой. А так как он видел в ней только простую деревенскую девку, и к тому еще довольно невзрачную, потому что лицо у нее было раздутое и курносое, то он стоял ошеломленный и не мог открыть рта. Крестьянки были не менее поражены, видя этих двух людей, таких различных по наружности, на коленях на дороге заграждающими путь их товарке. Эта же, нарушив молчание, закричала с мрачным видом:

– Прочь с дороги! убирайтесь! дайте проехать, нам некогда!

– О, принцесса! – ответил Санчо Панса, – О, всемирная дама из Тобозо! Как! Ваше великодушное сердце не трогается при виде столпа и славы странствующего рыцарства на коленях в вашем божественном присутствии?

Одна из двух остальных, услышав эти слова, сказала:

– Эй ты! Поди-ка сюда, я тебя отдую, ослица свекрова. Смотрите-ка, как эти щеголи потешаются над поселянками, словно мы хуже других будем. Ступайте своей дорогой и пустите нас ехать, куда нужно, если не хотите, чтоб вам попало.

– Вставай, Санчо, – сказал Дон-Кихот: – я вижу, что судьба, которая еще не насытилась моим несчастьем, закрыла все дороги, по которым могла бы прийти радость к жалкой душе, находящейся в моем теле. А ты, о божественный предел всех достоинств, совершенство человеческой прелести, единственное лекарство для этого огорченного сердца, которое тебя обожает! Пусть злой волшебник, преследующий меня, набросил на мои глаза облака и катаракты и превратил – не для других, а только для них – твою несравненную красоту и божественное лицо в наружность жалкой крестьянки; но если он только не превратил и моего лица в морду какого-нибудь вампира, чтобы сделать его отвратительным в твоих глазах, – о, не переставай глядеть на меня с кротостью, с любовью, видя в моей покорности, в моем коленопреклонении перед твоей искаженной красотой, с каким смирением душа моя тебя обожает и сливается с тобой.

– Эй, не подъезжай ко мне, – ответила поселянка. – Не таковская я, чтоб слушать всякую дребедень. Прочь, говорят вам! Дайте дорогу: некогда нам возиться.

Санчо посторонился и дал ей проехать, довольный тем, что его плутни так удалась. Когда поселянка, сыгравшая роль Дульцинеи, почувствовала себя свободной, как ткнула свою ослицу гвоздем, который был у нее на конце палки, и пустилась вскачь вдоль луга; но когда ослица почувствовала, что гвоздь колет ее более обыкновенного, она стала делать прыжки, и госпожа Дульцинея очутилась на земле. При виде этого злоключения, Дон-Кихот бросился ее подымать, а Санчо принялся поправлять вьюк, очутившийся у ослицы под животом. Когда вьюк был поднят и привязан, Дон-Кихот хотел поднять заколдованную даму и на руках снести ее на ослицу, но дама избавила его от этого труда: она поднялась, сделала несколько шагов назад, разбежалась и, упершись руками в круп ослицы, вскочила на вьюк легче сокола и села верхом по-мужски.

– Клянусь святым Рохом! – вскричал Санчо. – Наша госпожа прыгает лучше козленка и могла бы научить вольтижированию самого ловкого из оруженосцев Кордовы или Мексики; она одним прыжком перескочила через овраг седла; и как она без шпор умеет наставлять своего иноходца навострять лыжи, точно зебр, и право, ее камеристки не отстают от нее: они все летят, как ветер.

Это была правда, потому что, увидав Дульцинею в седле, они пришпорили ослиц и все трое пустились вскачь, проехав, не оборачиваясь, добрых полмили.

Дон-Кихот долго следил за ними глазами, а когда они скрылись, он обернулся к Санчо и сказал:

– Как это тебе покажется, Санчо? видишь, как меня ненавидят колдуны; видишь, до чего доходят их коварство и злоба, когда они вздумали даже лишить меня счастья, которое я испытал бы, созерцая мою даму в настоящем ее виде. О, да! я рожден, чтобы быть олицетворением несчастий, белым цветом, который служит мишенью для стрел злой судьбы. Притом заметь, Санчо, что эти мошенники не удовольствовались тем, что преобразили Дульцинею, дав ей такое низменное лицо, безобразное, как у поселянки: они еще отняли у нее все то, что составляет принадлежность знатных дам – благоухание от жизни среди цветов и ароматов, ты должен узнать, Санчо, что когда я подошел, чтобы подсадить Дульцинею на ее животное (иноходца, как ты говоришь, но который все-таки показался мне ослицей), она обдала меня запахом сырого чесноку, который замутил мое сердце и отравил душу.

24