– А если б это даже не совершилось, – ответил злополучный Дюрандарт глухим и тихим голосом, – если б это и не совершилось, о, брат, я скажу. Терпение, и перетасуем карты. Затем, повернувшись на бок, он снова впал в обычное свое безмолвие и не произнес более ни слова.
В эту минуту послышались громкие крики и рыдания, сопровождавшиеся стенаниями и отрывистыми вздохами. Я повернул голову и увидал сквозь хрустальные стены процессию из двух рядов молодых девушек в трауре, с белыми турецкими тюрбанами на головах, проходившую по другой зале. За обоими рядами шла дама (по крайней мере, по ее важной осанке ее можно было принять за даму) также в черном и в длинной, обширной вуали, ниспадавшей до земли. Ее тюрбан был вдвое больше, чем у остальных женщин. Брови у нее сходились, нос был несколько вздернут, рот велик, но губы красны. Ее зубы, которые она по временам обнаруживала, были редки и неправильны, хотя белы, как миндалины без кожи. В руках у нее был тонкий полотняный платок, в котором, как я успел разглядеть, лежало сердце, очевидно от мумии, потому что оно было сухо и просолено. Монтезинос сказал мне, что все эти люди слуги Дюрандарта и Белермы, заколдованные вместе со своими господами, и что шедшая позади и несшая в платке сердце, сама Белерма, которая четыре раза в неделю устраивает такие процессии со своими служанками и поет или, лучше, выкликивает погребальные песни над телом и несчастным сердцем его брата.
– Если она показалась вам не совсем красивой, – сказал он, – или, по крайней мере, не такой красавицей, какой слыла, то этому виной дурные дни и еще более дурные ночи, которые она проводит под этими чарами, как можно видеть по ее потускневшим глазам и болезненному цвету лица. Эта бледность и синие круги под глазами не происходят от обычной женской ежемесячной болезни, потому что она не знает ее уже много месяцев и даже много лет, а от огорчения, которое терзает ее сердце при виде того, что она постоянно носит в руках, и что напоминает ей о несчастье с ее возлюбленным. Иначе вряд ли кто сравнился бы с нею в красоте, грации, изяществе – клянусь великой Дульцинеей Тобозской, столь известной в этих местах и во всем мире!
– Стойте, господин Дон Монтезинос! – вскричал я тут. – Рассказывайте, ваша милость, только свою историю. Вы должны знать, что вообще сравнения неуместны и что никого не следует сравнивать с другими. Несравненная Дульцинея Тобозская остается тем, что она есть, а госпожа донья Белерма тем, что была и что есть, и оставим это.
– Господин Дон-Кихот, – ответил он, – простите меня, ваша милость. Сознаюсь, что я неправ и что дурно поступил, сказав, что госпожа Дульцинея едва сравнится с госпожой Белермой; потому что самого смутного подозрения о том, что ваша милость ее рыцарь, должно было быть достаточно, чтоб я скорее прикусил себе язык, чем сравнил эту даму с кем бы то ни было, кроме разве самого неба.
Это удовлетворение, данное мне великим Монтезиносом, успокоило мое сердце и утишило волнение, которое я испытал, услыхав, что мою даму сравнивают с Белермой.
– Удивляюсь, – заметил Санчо, – как ваша милость не вскочили на живот милого дружка, не растоптали в порошок его костей и не вырвали у него бороды до последнего волоска.
– Зачем же, – ответил Дон-Кихот. – С моей стороны было бы дурно так поступить, потому что все обязаны почитать стариков, даже когда это не рыцари, а тем более рыцарей, и еще заколдованных. Я отлично знаю, что мы во многих вопросах и ответах, которыми обменялись, не остались друг у друга в долгу.
– Я право, удивляюсь, – сказал кузен, – как это, господин Дон-Кихот, ваша милость могли в такое короткое время, какое вы пробыли в пещере, видеть, слышать и наговорить так много?
– А сколько времени я там пробыл, – спросил Дон-Кихот.
– Немного более часа, – ответил Санчо.
– Не может быть, – возразил Дон-Кихот, – потому что я видел, как наступила ночь, а потом опять рассвело, и еще три вечера и три утра, так что, по моему расчету, я, провел в этой пучине, скрытой от наших глаз, целых трое суток.
– Мой господин, верно, говорит правду, – сказал Санчо, – потому что, если все, что с ним случилось, явилось по волшебству, то то, что нам казалось одним часом, могло ему представиться тремя днями с их ночами.
– Вероятно, так, – ответил Дон-Кихот.
– Скажите мне, мои добрый господин, – ели ли ваша милость что-нибудь за все это время?
– Ни крошки, – ответил Дон-Кихот, – и не чувствовал мы малейшей потребности.
– А заколдованные едят обыкновенно? – спросил кузен.
– Нет, не едят, – ответил Дон-Кихот, – и не ходить также за грубыми надобностями; но все полагают, что ногти, волосы и бороды у них растут.
– А что эти заколдованные спят, что-ли, мой господин? – спросил Санчо.
– Конечно, нет, – ответил Дон-Кихот. – Но крайней мере, в те трое суток, которые я провел с ними, ни один из них не сомкнул глаз, и я также.
– Значит, – сказал Санчо, – правду говорит пословица: «Скажи, с кем ты друг, и я скажу, кто ты таков». Пойдите-ка поживите с заколдованными, которые постятся и бодрствуют и удивляйтесь после того, что вы все время не едите и не спите! Но простите, господин, а я должен вам сказать, что, побей меня Бог – чуть не сказал черт, – если и верю хоть одному слову из того, что вы сейчас рассказывали.
– Как! – вскричал кузен. – Разве господин Дон-Кихот станет лгать? А если бы он и захотел лгать, так когда бы он успел выдумать столько историй?
– Нет, я не думаю, чтоб мой господин лгал, – возразил Санчо.
– А что же ты думаешь? – спросил Дон-Кихот.